
«Никто не прикасается к старикам и больным»
Дэвид Духовны утратил веру в чудеса, свойственную Фоксу Малдеру. Он много лет больше Хэнк Муди, чем охотник за привидениями и заговорами. Не выходя из блудливого, но способствующего росту клеток мудрости состояния, герой рекламного ролика одной сибирской пивоваренной компании, узнал, что у него есть огромная семья. В ней – все взрослые дети, кому по каким-то причинам не удалось из-за издержек воспитательного процесса ощутить семейную идиллию с родителями. Прежде всего, с отцами. У Духовны получился роман об отцах и детях, о великой американской игре бейсбол, о смерти и умении прощать, о богатом наследии американской поп-культуры и миллеровских странствиях по жизни. Тед Сплошелюбов – американское скопище всех комплексов. Один из главных комплексов – отец. И он умирает от рака. Тед мечтает быть большим писателем, но вместо этого торгует солёным арахисом в перерывах бейсбольных матчей. Его отец мечтал увидеть любимую бейсбольную команду Boston Red Sox чемпионами, но, кажется, не суждено, что сильно омрачает последние месяцы жизни старика. Тогда Тед берёт дело в свои руки, творит американское чудо и находит в себе своего отца, любовь и чувство семьи. Никогда не поздно понять, что любовь сильнее ненависти. Отцов не выбирают, но «Буквоед.ру» выбрал специально для вас один из наиболее характерных отрывков из настоящего романа Дэвида Духовны «Брыки F*cking Дент». Блестящий перевод Шаши Мартыновой. Внимание! Строго 18+
Когда Тед вернулся к Марти, был уже третий час ночи. Он вошел в дом как можно тише, вспомнив, как, бывало, еще старшеклассником крался к себе, виноватый и обдолбанный. Вообще-то он и сейчас крался к себе, столько лет спустя, виноватый и обдолбанный. Мало что меняется. Проходя по коридору, увидел отца — тот спал в баркалокресле, озаренный телевизионной статикой. Встреча при свете настроечной таблицы, подумал Тед. Двинулся на цыпочках к лестнице, но недостаточно тихо. Марти заговорил:
— Мы не закончили нашу задушевку, а?
Тед остановился, вернулся в гостиную. Выключил телевизор и замер в темноте, прореженной лишь уличным фонарем.
— Ничего, пап. Все нормально.
— Нормально? Ничего?
— Я подумал, с утра продолжим, где остановились. — Теда устроило бы не продолжать совсем.
— Не уверен, есть ли у меня завтра. Нет у меня времени на хе*ню. Рак сделал из меня буддиста — я полностью в настоящем, детка.
— Я не ссориться к тебе приехал.
— А ради чего ты приехал?
— Потому что ты меня позвал, пап. Спокойной ночи. — Тед собрался уходить
— Не надо тебе курить травку.
— Что?
— Паршивое это дело.
— Ты, что ли, отца включить решил? Издеваешься?
— Я отца не выключу, пока не помру. Еще неделю, со вторника начиная. Покуда один из нас не помрет.
Даже в темноте Тед видел, что отец очень устал, а проснувшись от дремы, был еще и уязвим, и сны обволакивали его, как некогда — сигаретный дым.
— Ладно, пап, слушаю. У тебя есть байка про травку?
— Пробовал я ее разок. Травку.
— Травку.
— Запараноил на какой-то богемной вечеринке на Чарлз-стрит, в пятидесятые, что ли. Аллен Гинзберг клеил меня, весь «Вой» целиком прочел, держа руку у меня на коленке. Рука у него — что костлявый волосатый паук. Фейгеле (1) . Да ни за что. Не понимаю, чего ты на меня так зал**аешься, Тедди.
Кадр: сериал "Блудливая Калифорния"
— Ты не понимаешь, почему я зал**аюсь?
— Нет. Твоя мать любила тебя за нас обоих.
— Ха.
— Она тебя обожала, старалась сделать из тебя маменькина сынка, весь бойцовский дух у тебя отбила.
— Глубоки твои представления о семейной динамике.
— О, мистер Коламбия голос подает. Знаешь что? Я в Коламбии не учился. Я учился в Нью-Йоркском универе по Солдатскому биллю. В Плющ не пошел, потому что мне на это денег не хватило бы в те поры, а еще потому, что надо было урыть Адольфа Гитлера голыми руками и отштапить Гиммлера в тухес (2).
— Я был болезненным ребенком.
— Ты, да, был болезненным ребенком, но мать тебя нянькала всю дорогу. Врубала режим повышенной боеготовности четвертого уровня по любому чиху. К тебе через всю это мамалюбовь не пробиться было.
Тед-писатель задумался, не в одно ли слово и впрямь — мамалюбовь.
— Ну, может, она мне и дарила всю свою мамалюбовь, как ты ее именуешь, потому что ты не принимал ее женолюбовь.
— Веский довод. Спасибо скажи.
— А тут-то за что?
— Поблагодари меня за то, что я своей самцовой хладностью дал твоей маме, ну, одарять тебя всей ее материнской любовью, которая, со слов Фрейда, вселяет в юношу уверенность. Зигги говорил, что мужчина, уверенный в материнской любви, может достичь всего на свете.
— Уверенность? Это ее ты во мне видишь? Я ж Господин Арахис!
— Ты эту дурацкую работу делаешь, чтобы платить по счетам и заниматься писательством.
— Как ты смеешь вставать на мою сторону? Поздно!
— Что?
— Не оправдывай меня.
— Если б кто говорил о тебе, как ты сейчас о себе, я б тому ж**у надрал.
— Так давай, надери мне ж**у. Как в старые добрые времена. Или, может, призовем Сестру Смерти, пусть поможет нам. Поможет нам взять власть над нашим повествованием — за эту хе*ню ты платишь, да? Думаешь, будто жулика и парнишку-глубинщика, который всю жизнь жил, понуждая людей хотеть то, что им не нужно, не сможет ослепить пара приличных сисек. Ты — как смерть в Венеции: жулика наконец обжулили.
— Прекрасные сиськи.
Тед лишь глянул себе под ноги и покачал головой. Марти на тему сисек мог распространяться долго. Он прямо посветлел — и даже сделался чуточку милым. Сила жизни, пусть потрепанная и недееспособная, в старике все же теплилась. Мило — и несносно.
— Да ладно, Тед, ну красивые же сиськи. Она прямо Ава Гарднер, только испашка. Временами остановить Марти можно было, лишь согласившись с ним. Тед мысленно взвесил предложенные к обсуждению сиськи.
Кадр: сериал "Секретные материалы"
— Годные сиськи.
Но у Марти все лишь начиналось:
— Я бы за такие драконов бить пошел.
— Да, это драконобойные сиськи, верно. Только вот сиськи я со своим отцом обсуждать не хочу.
— Херня. Ты тут вообще лишь потому, что она может объявиться. Я тебе, неблагодарному, не сутенер.
Тед старался, старался быть милостивым, но Марти наскакивал да наскакивал на него, мотал им, будто крокодил в предсмертных корчах, а Тед у него в зубах — добыча. Крутит и вертит. Теда укачало. А может, какая-нибудь странная дрянь в растаманской траве? Инсектицид какой, что ли, напрыскали? Паракват или еще чего, про какое в новостях говорили? Никакого контроля качества.
— Тогда уеду. Завтра утром уеду.
Но так запросто это не кончается, да и Тед не хотел заканчивать. В глубине души. Он бы так спорил до скончания веков. Лучше, чем ничего. Гнев на отца не истощался, и каждое слово, хоть благонамеренное, хоть умышленно колючее, драло коросту на его окровавленном сердце. Запоздало все это, слишком запоздало. Исцелить до конца не получится. У Марти — последняя стадия рака, и потому рак у них на двоих. У них как у отца и сына — последняя стадия рака. Оба мгновенно устали, но возникшее затишье — лишь между молнией и громом: так звук отстает от света. Молния уже ударила в землю, ее пока просто не слышно. И молнией, и громом был Марти.
— Да ты скажи, за что мне извиниться перед тобой, — и я извинюсь. Мне нас*ать. Времени нету. Я знаю, что был паршивым мужем и паршивым отцом, — как и миллион других мужиков. Все как у людей, что называется.
— Какая прелесть. Эдакий порядок сразу навел со своего конца. Очень ценю.
— Прости меня, а?
— За что?
Тед изуверство свое осознавал, но чувствовал, что уполномочен, что оно правомерно. Он хотел, чтобы отец сам все сказал. Хотел ткнуть Марти носом в его же ссаки.
— За все.
— Ха. А именно?
— За все. Сказал же — за все.
— Например, за что?
— За все-все.
— Ты даже не знаешь за что.
— И за что?
— За миллион мелочей?
— Прости меня за миллион мелочей.
— И три-четыре по-крупному.
— И три-четыре по-крупному. Доволен?
— Пока нет.
— Иисусе, Тед, ты носишь на мизинце обручальное кольцо, которое я твоей матери подарил?
— Она отдала его мне. Оставила по завещанию. До х*ена ей было с него пользы.
— Ага, только, думаю, она хотела, чтобы ты подарил его какой-нибудь женщине.
— Какой?
— Женщине с влагалищем, е*те. Из этих вот. Из таких, влагалищной разновидности.
— Такое ощущение, что ты от меня ждешь извинений.
— Я одно большое ухо, детка.
— Ага, ладно, твоя взяла. Прости меня за то, что я г**но, а не сын, прости, что я — твое величайшее разочарование в жизни, прости за то, что я родился.
Трава делалась все мощнее и страннее. В Теде зарождался смех. Тед хихикнул. Отец глянул на него с легким ужасом — происходившее было жутко даже для Марти.
— Тебе смешно?
— Кажется, может, да. — Тед хихикнул еще раз и оказался на грани приступа ржачки по накуру.
— Черт, может, ты и прав. — Марти тоже смог хохотнуть.
— Экие мы смешные м**аки. — Теда прорвало на хохот. Марти присоединился. — Не ржи слишком, — вымолвил Тед, — задохнешься. Помрешь от смеха.
— Ты всегда был смешной м**ачок, Тедди. Я за всю жизнь только одного ироничного четырехлетку и видал — тебя.
Ироничный четырехлетка. Четырехлетка с крепкими понятиями о висельном юморе и разочарованном тоне. Язык обреченных и безнадежно проклятых — говорить одно, иметь в виду другое. Жизнь в зазоре между миром, как он есть, и миром, каким он должен быть. Ироничный малыш Тедди. Тед был благодарен отцу за этот образ себя самого — он придал Теду немножко знания о себе и своей судьбе.
— Ничего приятнее ты мне отродясь не говорил.
— Иронизируешь?
— Не уверен?..
Вопросительный знак показался им сдохнуть каким смешным. Обоих несло. Им это нравилось.
— Иди спать, Тед. Злым не ложись.
— Ладно.
— Злым просыпайся.
— Годный совет, пап.
Оба уже хрипели, никак не в силах обороть смех.
— Иди сюда, поцелуй старика на ночь.
Тед не сдвинулся. Он сознавал, что не хочет прикасаться к отцу, словно оба — оголенные провода, и от контакта случится удар током, будто они — магниты и тыкаются друг в друга отталкивающимися полюсами. Марти почуял это первобытное отторжение и сказал: — Никто не прикасается к старикам и больным.
Тед обмяк и шагнул к нему, приложил губы к отцову лбу. Кожа холодная, влажная, безжизненная. Они едва друг друга видели. В темноте любить друг друга безопасно, подумал Тед. В темноте не видно, как сильно они любят друг друга, как они вечно все портили, не желали видеть эту пропасть нужды. Тед чувствовал, как отцова душа открывается поцелую — словно цветы, что растут лишь по ночам, подумал он без всякой иронии. Паслен. Паслен отец мой.
________________________________________________
(1) Гомосексуалист (идиш). (2) Отыметь; задница (идиш).



