
#Свежак: Герман Кох «Уважаемый господин М.»
Герман Кох вошел в десятку самых читаемых писателей Европы; его роман «Ужин» был переведен на тридцать семь языков, разошелся тиражом в полтора миллиона экземпляров и был экранизирован в его родной Голландии, а голливудская экранизация, предполагавшаяся как режиссерский дебют Кейт Бланшетт, выходит на экраны в 2017 году (в ролях Ричард Гир, Лора Линни, Стив Куган, Ребекка Холл, Хлоя Севиньи).
В новом романе «Уважаемый господин М,» Герман Кох с характерным блеском и безжалостным вниманием к деталям исследует свои привычные темы: любовь и дружба, ревность и зависть.
Итак, познакомьтесь с господином М. Он знаменитый в прошлом писатель. Много лет назад он прославился романом, основанным на реальном происшествии — таинственном исчезновении учителя истории после скандального романа с одной из учениц. Теперь же о господине М. все забыли — кроме соседа снизу, который не спускает с него глаз и явно что-то знает о той давней загадке…
5
Это был год высокой смертности среди учителей. Они вымирали повально. Не проходило месяца, чтобы весь лицей имени Спинозы не созывали в актовый зал, после чего директор Гаудекет в который раз зачитывал по бумажке очередное «печальное сообщение». Разумеется, надо было соблюдать тишину и сохранять серьезную мину, но все-таки среди нас господствовало в первую очередь чувство справедливости. Печальными такие сообщения мы не считали никогда. Скорее, в такой массовой смертности было что-то утешительное. Уже в силу одного только своего возраста учителя оказывались уязвимы. Во всяком случае, они не были бессмертны, в отличие от нас.
Учитель, который еще днем сидел перед нами, занудствуя по поводу несделанной домашней работы или полного отсутствия интереса, на следующее утро мог вовсе не вернуться в школу. Если смерти не предшествовала продолжительная болезнь, это только усиливало утешительный эффект. Никаких бесконечных госпитализаций, бесполезных облучений и других отсрочек — ничего, что могло бы сделать процесс умирания более человечным.
Господин Ван Рют преподавал математику. Стоило кому-нибудь отвлечься, он грозил пальцем, указывая на окно, в нескольких сотнях метров за которым, скрытая от глаз деревьями, располагалась Художественная академия имени Ритвелда, и говорил:
— Если тебе больше нравится лепить и рисовать, можно устроить и это.
Как-то раз он вдруг не пришел в школу. Я хорошо помню то утро. Это было после ранней осенней бури, сорвавшей с деревьев часть листвы, и первый раз в том учебном году за ветвями показалась крыша академии Ритвелда. Я вспоминаю пустое место у классной доски, которое больше никогда не будет занимать длинная фигура учителя.
Я подумал об утре предыдущего дня, когда господин Ван Рют натянул носки и обулся, чтобы, как и в любое другое утро, отправиться на велосипеде в лицей имени Спинозы.
Господин Карстенс в кабинете физики сидел за столом на особенно высоком табурете, благодаря которому он должен был казаться не таким маленьким.
— Здесь есть клиенты, которые никогда и ничего не поймут в физике, — сказал он в понедельник утром с глубоким вздохом.
А во вторник он был мертв.
На траурном собрании в актовом зале директор Гаудекет счел необходимым вкратце сообщить о семейных обстоятельствах господина Карстенса. Так мы узнали, что у учителя физики не было жены, но было два «подрастающих сына», о которых ему приходилось заботиться в одиночку. Директор опустил важные подробности. Была ли жена господина Карстенса еще жива? Или подрастающие сыновья отныне совсем одни на всем белом свете?
Так или иначе, а подробность о сыновьях придала этому смертному случаю какой-то человечный оборот. Кроме учителя физики, который стыдился своей малорослой фигуры и из-за этого ни разу за урок не осмеливался слезть с высокого табурета, он внезапно оказался еще и отцом, чьего возвращения с работы с нетерпением ждали два подрастающих сына.
Но сыновья всегда оставались за кадром, никто никогда не видел их живьем, что практически полностью сводило человеческую перспективу на нет. Теоретически нельзя было даже исключать, что они чувствуют такое же облегчение, как и мы. Да, воз-можно, подрастающие сыновья в первую очередь чувствовали облегчение, потому что они наконец могут делать, что им заблагорассудится, — каждый вечер брать еду в закусочной и до поздней ночи смотреть телевизор, — и потому что им больше не надо ходить по улице рядом со слишком маленьким отцом.
Но подобные возможности никогда не рассматривались во время траурных собраний в актовом зале лицея имени Спинозы, так что в конце концов оставался только образ двух подрастающих сыновей, которые сидят в темной кухне перед пустыми тарелками и чего-то ждут, потому что больше некому о них позаботиться.
Госпожа Постюма жила одна на десятом этаже многоквартирного дома рядом с выездом в сторону Утрехта. Как-то раз я приходил к ней домой, чтобы обсудить книги из списка литературы по английскому языку. Из окна гостиной были видны гребцы, проносящиеся по неподвижной воде Амстела. А потом, с наступлением темноты, я видел огоньки машин на шоссе, идущем через Утрехтский мост. Где-то тикали часы. Госпожа Постюма спросила, не хочу ли я еще чашку чаю. Мы тогда надолго застряли на последней книге в моем списке. У госпожи Постюма были коротко стриженные волосы, мелкими кудряшками свисавшие на лоб, и высокий голос без настоящих басовых обертонов, какой часто бывает у женщин, ни разу в жизни не испытавших оргазма. Это был голос, который порхал по комнате, как птичка, нигде не присаживаясь, словно он нигде не был закреплен и не был по-настоящему связан с землей, как и сама госпожа Постюма в своей квартире на десять этажей выше мира и людей.
Теперь я отчетливо слышал, как этот голос предлагает мне не чаю, а чего-нибудь другого; у нее в холодильнике, наверное, еще стоит бутылочка пива. Я видел, что в ее полном ожидания взгляде что-то сломалось, когда я встал и сказал, что самое время идти домой. Что-то в ее лице почти незаметно сменило цвет. Выйдя на улицу, я еще раз посмотрел наверх, на десятый этаж этого многоквартирного дома, но по лампочкам на галерее было не угадать, какая квартира ее.
Когда госпожа Постюма однажды утром не появилась в лицее имени Спинозы, большую тревогу забили не сразу. Только гораздо позднее мы услышали, что пришлось взламывать дверь ломами. Но в своей траурной речи Гаудекет ни разу не обронил слова «лом». По всему было заметно, что директор не смог найти никакого узлового пункта, чтобы выстроить вокруг него свой рассказ. На этот раз не было ни подрастающих сыновей, ни других горьких или согревающих душу подробностей, которые могли бы очеловечить найденную мертвой в своей квартире госпожу Постюма. Гаудекет не пошел дальше, чем «ее огромная преданность нашей школе и ее ученикам», что в полупустом, освещенном ярким неоновым светом актовом зале совсем не прозвучало, будто уже именно там и именно тогда могло начаться окончательное забвение.
А потом был еще один эффектный конец — конец со стрельбой, осколками стекла и кровью. Не прошло и получаса после ночного приземления в аэропорту Майами, как Харм Колхас («Харм» для учеников старших классов, которым он преподавал обществоведение) повернул не туда на взятой напрокат машине, белом «шевроле-малибу», и попал (по Гаудекету) «не в тот район».
Двоих мужчин, у которых он спросил дорогу на слабо освещенной заправочной станции, так никогда и не нашли. Похоже, что Харм Колхас еще попытался поднять дверное стекло и быстро уехать задним ходом, но при последнем маневре застрял у припаркованного автомобиля. Согласно протоколу допроса свидетеля, хозяина той автозаправки, один из мужчин как раз смог просунуть дуло пистолета в щелку дверного окошка. Между тем второй мужчина открыл огонь через лобовое стекло.
Харм Колхас носил довольно модные вельветовые брюки, а на плече у него висела бисерная сумочка, из которой он к концу урока извлекал на свет пачку табака для самокруток «Яванские парни». По школьным коридорам он передвигался легкой пружинистой походкой.
Хоть как-то связать между собой эти два образа — с одной стороны, брюки и бисерная сумочка, а с другой стороны, наполовину высунутый из машины труп с изогнутой в странном кивке шеей — не получалось. Казалось, что коридоры, классы и актовый зал лицея имени Спинозы были самым немыслимым вступлением к насильственному концу из американского фильма категории «Б».
Во время традиционной минуты молчания я думал о заправочной станции на другом берегу Атлантического океана. Я представлял себе подсвеченные красные буквы вывески «Тексако» и красно-синие полицейские мигалки. Агенты полиции жуют жвачку, на них темные очки, хотя уже далеко за полночь.
Я пытаюсь рассмотреть смерть Харма Колхаса в перспективе. Вот он прилетает в аэропорт Майами, получает в прокатной конторе ключи от белого «шевроле-малибу», идет по парковочной площадке под ослепительно звездным небом... Его бисерная сумочка и в Америке висела у него на плече? Запасся ли он пачками «Яванских парней», чтобы не оказаться без курева?
А думая о сумочке и пачках табака, я осознал, что должен вернуться еще дальше, к регистрации в Схипхоле, к путеводителю по Флориде, который он листал на высоте десяти километров над Атлантическим океаном, к радостно-напряженным меч-там о странах на американском берегу. Или, может быть, все это началось еще раньше, когда он натягивал носки и обувался утром в день отъезда. Харм Колхас, в своих вельветовых брюках, стоит перед зеркалом и проводит рукой по волосам.
Но и в этом случае не было ни жены, ни подрастающих сыновей, с которыми следовало бы попрощаться. Учитель обществоведения был еще молод и холост, «в расцвете лет», как прочитал по бумажке Гаудекет. Он мог ехать в аэропорт в одиночестве, и ему не нужно было ни к кому оборачиваться, чтобы помахать рукой после таможенного контроля.
Очень вероятно, что он еще прошелся по магазинам дьюти-фри. Потом число людей, видевших его живым, быстро убывает, пока он наконец совсем не исчезает из виду.
Тело учителя истории Ландзаата не нашли, поэтому и траурного собрания в актовом зале в память о нем тоже никогда не было. Ведь когда человек пропадает без вести, всегда есть надежда, что он еще где-нибудь объявится. Что в один прекрасный день он сам придет сообщить о себе — в отделение полиции или на отдаленную ферму за многие кило-метры от места, где он исчез, — порядком не в себе, потерявший память, в грязи и в порванной одежде, но во всяком случае — слава богу! — целый и невредимый.
Но с течением дней и недель эта надежда таяла. В кабинете истории еще целый учебный год продолжала висеть его фотография. Просто из нерадивости, потому что никому не пришло в голову ее снять (как знать, может быть, она висит там до сих пор). Со временем ее уголки начали заворачиваться, а цвета потускнели. Это была маленькая фотография, сделанная поляроидом, на которой господин Ландзаат улыбался, до самых десен обнажив свои характерные длинные зубы. В его глазах виднелись две красные точки от фотовспышки. Волосы были влажные — наверное, от танцев на школьном празднике, куда взяли поляроид.
Да, господин Ландзаат с энтузиазмом танцевал на школьных праздниках. Он без предисловий брал девушек за руку и тянул за собой на танцпол. А девушки, как правило, и не упирались. В лицее имени Спинозы Ян Ландзаат пользовался популярностью — может быть, самой большой. Слишком длинные зубы были всего лишь маленьким изъяном его неизменно загорелого моложавого лица. Другим изъяном было то, что он хорошо знал, как популярен и как может заставить девушек краснеть и хихикать.
В школьной поездке в Париж он дольше других учителей задержался в баре гостиницы. Он пил перно без воды и безо льда, рассказывая смешные истории из тех времен, когда преподавал в лицее имени Монтессори. Истории, которыми он смешил нас всех — включая Лауру Доменек, которая, как и я, училась в пятом классе.
— Они там, в Монтессори, совсем помешанные, — говорил Ландзаат. — Настоящая секта. Улыбаются собственной правоте. Верев собственную правоту. Как я был рад, когда смог оттуда уйти!
Потом он во второй раз положил руку на запястье Лауры, с той только разницей, что теперь убрал руку не сразу. Мы все это видели. Мы видели, что Лаура позволила его руке остаться. Мы видели, как Лаура сняла резинку со своего конского хвоста и тряхнула длинными черными волосами, как потом она взяла в губы сигарету и попросила у господина Ландзаата огоньку.
Несомненно, Ян Ландзаат тоже должен был натянуть носки и обуться в то утро второго рождественского дня, когда он покинул свою временную квартиру, которую снимал в Речном районе на юге Амстердама, чтобы провести несколько дней «у друзей в Париже». Поскольку «это ведь по пути», как он объяснит нам позже в тот же день, он сделал крюк через деревушку Терхофстеде (муниципалитет Слейс), лежащую километрах в пяти от побережья Зеландской Фландрии.
Его бурный роман с Лаурой Доменек закончился меньше чем за два месяца до этого. Он пытался не слишком переживать разрыв, но на его лице с каждым днем все явственнее читались внешние признаки крушения. Цвет лица из бронзового превратился в желтый, он не раз забывал побриться, а иногда во время утренних уроков даже задних парт достигал запах спиртного. Зачастую, стоя у доски, он на несколько минут погружался в свои мысли. В таких случаях приходилось неоднократно повторять вопрос, прежде чем получишь ответ.
За исключением того единственного раза, когда я поднял руку и спросил, насколько правдивы слухи о том, что Наполеон приказал утопить в Сене свою шестнадцатилетнюю любовницу. Господин Ландзаат медленно повернулся и посмотрел прямо на меня. Веки у него покраснели, под глазами лежали синие круги, как будто он всю ночь проплакал.
— И с чего бы вдруг ты этим заинтересовался? — спросил он.
Домик в Терхофстеде принадлежал родителям Лауры, которые уехали в Нью-Йорк на рождественские праздники, так что мы с ней были предоставлены самим себе. Узнав, что Лаура так решила, Ян Ландзаат сначала не мог поверить своим ушам. А когда услышал почему и ради кого, то, по словам Лауры, скривился.
— С этим? — произнес он.
Домик был белый и стоял на краю деревни. Утром я сначала любовался длинными черными волосами Лауры, разметавшимися по всей подушке. Иногда я давал ей поспать, но обычно будил. На окнах цвели ледяные цветы, а наверху не было отопления, поэтому после первой ночи мы перетащили матрас с чердака в гостиную и уложили перед старинной угольной печкой.
На самом деле вставали мы редко. Один раз — чтобы купить продукты в соседней деревне Ретраншемент, где был магазин. Мы пошли пешком, потому что ехать на велосипеде было слишком холодно, и всю дорогу крепко держались друг за друга. С бутылками дешевого вина и пива, яйцами и хлебом вернулись назад в домик.
Разница между днем и ночью расплывалась в бесконечную пустоту, в которой мы видели только друг друга — чтобы пытаться быть друг к другу все ближе и ближе. В тепле наших состегнутых вместе спальных мешков, на матрасе перед угольной печкой мир каждый день, каждый час, каждую минуту начинался заново.
В этой бесконечной пустоте было не так уж странно, что на второй рождественский день мы оделись и отправились в Ретраншемент, чтобы пополнить припасы. Немалое время простояли мы перед витриной закрытого магазина, не сразу поняв, что мир придерживается твердого расписания. Это был самый холодный день за всю неделю, с мостовой сдувало тонкий снежный туман. Снова смеркалось или снова светало — даже в этом больше не было абсолютной уверенности.
Так мы ни с чем начали отступление к своей теплой постели у печки. Вскоре за Ретраншементом дорога делает небольшой поворот. С середины этого поворота уже можно видеть первые дома Терхофстеде, в том числе и белый дом Лауриных родителей.
Лаура первой увидела, что у садовой ограды стоит машина. Кто-то опирался о капот — неясная фигура с такого расстояния, но все-таки явно человек. И снова не я, а Лаура тотчас же узнала в кремовом «фольксвагене-жуке» машину нашего учителя истории.
— Ой нет! — сказала она.
Она вцепилась в меня и за руку потащила обратно. В этом месте поворота не было ни домов, ни деревьев, за которыми можно было бы спрятаться. Единственный выход был в том, чтобы как можно скорее повернуть назад.
Но тут фигура отделилась от капота и шагнула на дорогу. Он нам помахал.
— Ой нет! — повторила Лаура. — Это ужасно!
Я схватил ее и обнял обеими руками. Я не спрашивал, как могло случиться, что господин Ландзаат в курсе, где мы сейчас. В последние недели он вел себя все более странно. Сначала подловил Лауру на велопарковке и, задыхаясь, сказал, что им на-до поговорить. За этим последовали звонки по телефону, но он молчал, и Лаура слышала в трубке только его дыхание.
Однажды ночью она проснулась с каким-то предчувствием и, слегка раздвинув занавески на окне спальни, увидела, что он стоит на улице. Он стоял под фонарем и смотрел наверх, на ее окно. Она не могла различить черты его лица, но чувствовала его укоризненный взгляд.
По понятным причинам пожаловаться в школе на поведение учителя истории она не смела. В лучшем случае из лицея исключили бы их обоих. Рассказать родителям тоже было совершенно невозможно. Они были до некоторой степени современными (как именовали себя сами), их можно было даже назвать понимающими. Но между «назвать понимающими» и способностью на самом деле что-то понять зияет непреодолимая пропасть — такая глубокая, что дна не видно.
Значит, я обнял Лауру обеими руками и крепко к себе прижал. Я услышал, как она тихонько заплакала.
— Тише, милая, — сказал я. — Тише. Все будет хорошо. Я позабочусь, чтобы все было хорошо.
Потом я отпустил ее и шагнул на середину дороги. Я поднял руку и помахал господину Ландзаату. Я махал так, будто рад его видеть.
